Василий Шукшин
Видео:
Аудио:
Текст:
И вот так каждую ночь!
Как только маленько угомонится село, уснут люди – он начинает… Заводится, паразит, с конца села и идет. Идет и играет. А гармонь у него какая-то особенная – орет. Не голосит – орет.
Нинке Кречетовой советовали:
– Да выходи ты скорей за него! Он же, черт, житья нам не даст.
Нинка загадочно усмехалась:
– А вы не слухайте. Вы спите.
– Какой же сон, когда он ее под самыми окнами растягивает. Ведь не идет же, черт блажной, к реке, а здесь старается! Как нарочно.
Сам Колька Малашкин, губастый верзила, нахально смотрел маленькими глазами и заявлял:
– Имею право. За это никакой статьи нет.
Дом Матвея Рязанцева, здешнего председателя колхоза, стоял как раз на том месте, где Колька выходил из переулка и заворачивал в улицу. Получалось, что гармонь еще в переулке начинала орать, потом огибала дом, и еще долго ее было слышно.
Как только она начинала звенеть в переулке, Матвей садился в кровати, опускал ноги на прохладный пол и говорил:
– Все: завтра исключу из колхоза. Придерусь к чему-нибудь и исключу.
Он каждую ночь так говорил. И не исключал. Только, когда встречал днем Кольку, спрашивал:
– Ты долго будешь по ночам шляться? Люди после трудового дня отдыхают, а ты будишь, звонарь!
– Имею право, – опять говорил Колька.
– Я вот те покажу право!
И все. И на этом разговор заканчивался.
Но каждую ночь Матвей, сидя на кровати, обещал:
– Завтра исключу.
И потом долго сидел после этого, думал… Гармонь уже уходила в улицу, и уж ее не слышно было, а он все сидел. Нашаривал рукой брюки на стуле, доставал из кармана папиросы, закуривал.
– Хватит смолить-то! – ворчала сонная Алена, хозяйка.
– Спи, – кратко говорил Матвей.
О чем думалось? Да так как-то… ни о чем. Вспоминалась жизнь. Но ничего определенного, смутные обрывки. Впрочем, в одну такую ночь, когда было светло от луны, звенела гармонь и в открытое окно вливался с прохладой вместе горький запах полыни из огорода, отчетливо вспомнилась другая ночь. Она была черная, та ночь. Они с отцом и с младшим братом Кузьмой были на покосе километрах в пятнадцати от деревни, в кучугурах. И вот ночью Кузьма захрипел; днем в самую жару потный напился воды из ключа, а ночью у него “завалило” горло. Отец разбудил Матвея, велел поймать Игреньку (самого шустрого меринка) и гнать во весь дух в деревню за молоком.
– Я тут пока огонь разведу… Привезешь, скипятим – надо отпаивать парня, а то как бы не решился он у нас, – говорил отец.
Матвей слухом угадал, где пасутся кони, взнуздал Игреньку и, нахлестывая его по бокам волосяной путой, погнал в деревню. И вот…
Теперь уж Матвею скоро шестьдесят, а тогда лет двенадцать-тринадцать было – все помнится та ночь. Слились воедино конь и человек и летели в черную ночь. И ночь летела навстречу им, густо била в лицо тяжким запахом трав, отсыревших под росой. Какой-то дикий восторг обуял парнишку; кровь ударила в голову и гудела.
Это было как полет – как будто оторвался он от земли и полетел. И ничего вокруг не видно: ни земли, ни неба, даже головы конской – только шум в ушах, только ночной огромный мир стронулся и понесся навстречу.
О том, что там братишке плохо, совсем не думал тогда. И ни о чем не думал. Ликовала душа, каждая жилки играли в теле… Какой-то такой желанный, редкий миг непосильной радости.
…Потом было горе.
Потом он привез молоко, а отец, прижав младшенького к груди, бегал вокруг костра и вроде баюкал его:
– Ну, сынок… ты чо же это? Обожди маленько. Обожди маленько. Счас молочка скипятим, счас продохнешь, сынок, миленький… Вон Мотька молочка привез!..
А маленький Кузьма задыхался ужо, посинел.
Когда вслед за Матвеем приехала мать, Кузьма был мертв. Отец сидел, охватив руками голову, и покачивался и глухо и протяжно стонал. Матвей с удивлением и с каким-то странным любопытством смотрел на брата. Вчера еще возились с ним в сене, а теперь лежал незнакомый иссиня-белый чужой мальчик.
…Только странно: почему же проклятая гармонь оживила в памяти именно эти события? Эту ночь! Ведь потом была целая жизнь: женитьба, коллективизация, война. И мало ли еще каких ночей было-перебыло! Но все как-то стерлось, поблекло.
Всю жизнь Матвей делал то, что надо было делать: сказали, надо идти в колхоз, – пошел, пришла пора жениться – женился, рожали с Аленой детей, они вырастали…Пришла война – пошел воевать.
По ранению вернулся домой раньше других мужиков. Сказали: “Становись, Матвей, председателем. Больше некому”. Стал.
И как-то втянулся в это дело, и к нему тоже привыкли, так до сих пор и тянет эту лямку. И всю жизнь была только на уме работа, работа, работа.
И на войне тоже – работа.
И все заботы, и радости, и горести связаны были с работой.
Когда, например, слышал вокруг себя “любовь”, он немножко не понимал этого. Он понимал, что есть на свете любовь, он сам, наверно, любил когда-то Алену (она была красивая в девках), но чтоб сказать, что он что-нибудь знает про это больше, нет.
Он и других подозревал, что притворяются: песни поют про любовь, страдают, слышал даже – стреляются. Не притворяются, а привычка, что ли, такая у людей: надо говорить про любовь – ну давай про любовь. Дело-то все в том, что жениться надо!
Что он, Колька, любит, что ли? Глянется ему, конечно, Нинка – здоровая, гладкая. А время подперло жениться, ну и ходит, дурак, по ночам, “тальянит”. А чего не походить? Молодой, силенка играет в душе… И всегда так было.
Хорошо еще, что не дерутся теперь из-за девок, раньше дрались. Сам Матвей не раз дрался. Да ведь тоже так – кулаки чесались и силенка опять же была. Надо же ее куда-нибудь девать.
Один раз Матвей, когда раздумался так вот, сидя на кронати, не вытерпел, толкнул жену:
– Слышь-ка!.. Проснись, я у тебя спросить хочу…
– Чего ты? – удивилась Алена.
– У тебя когда-нибудь любовь была? Ко мне или к кому-нибудь. Неважно.
Алена долго лежала, изумленная.
– Ты, никак, выпил?
– Да нет!.. Ты любила меня или так… по привычке вышла? Я сурьезно спрашиваю.
Алена поняла, что муж не “хлебнувши”, но опять долго молчала она тоже не знала, забыла.
– Чего это тебе такие мысли в голову полезли?
– Да охота одну штуку понять, язви ее. Что-то на душе у меня… как-то… заворошилось. Вроде хвори чего-то.
– Любила, конечно! – убежденно сказала Алена. – Не любила, так не пошла бы. За мной Минька-то Королев вон как ударял. Не пошла же. А чего ты про любовь спомнил середь ночи? Заговариваться, что ли, начал?
– Пошла ты! – обиделся Матвей. – Спи.
– Коровенку выгони завтра в стадо, я совсем забыла сказать. Мы уговорились с бабами до свету за ягодами идти.
– Куда? – насторожился Матвей.
– Да не на покосы на твои, не пужайся.
– Поймаю, будете травы топтать, – штраф по десять рублей.
– Мы знаем одно местечко, где не косят, а ягоды красным-красно. Выгони коровенку-то.
– Ладно.
Так что же все-таки было в ту ночь, когда он ехал за молоком брату, что она возьми и вспомнись теперь?
“Дурею, наверно, – грустно думал Матвей. – К старости все дуреют”.
А хворь в душе не унималась. Он заметил, что стал даже поджидать Кольку с его певучей “гармозой”. Как его долго нет, он начинал беспокоиться. И сердился на Нинку: “Телка гладкая!.. Рази ж она так скоро отпустит!”
И сидел и поджидал. Курил.
И вот далеко в переулке начинала звенеть гармонь. И поднималась в душе хворь. Но странная какая-то хворь – желанная. Без нее чего-то не хватает.
Еще вспоминались какие-то утра… Идешь по траве босиком. Она вся бусая от росы. И только след остается – ядовито-зеленый. И роса обжигает ноги. Даже теперь зябко ногам, как вспомнишь.
А то вдруг про смерть подумается: что скоро – все.
Без страха, без боли, но как-то удивительно: все будет так же, это понятно, а тебя отнесут на могилку и зароют.
Вот трудно-то что понять: как же тут будет, все так же? Ну, допустим, понятно: солнышко будет вставать и заходить – оно всегда встает и заходит. Но люди какие-то другие в деревне будут, которых никогда не узнаешь… Этого никак не понять.
Ну, лет десять – пятнадцать будут еще помнить, что был такой Матвей Рязанцев, а потом – все. А охота же узнать, как они тут будут. Ведь и не жалко ничего вроде: и на солнышко насмотрелся вдоволь, и погулял в празднички – ничего, весело бывало и…
Нет, не жалко. Повидал много. Но как подумаешь: нету тебя, все есть какие-то, а тебя никогда больше не будет… Как-то пусто им вроде без тебя будет. Или ничего?
“Тьфу!.. Нет, старею”.
Даже устал от таких дум.
– Слышь-ка!.. Проснись, – будил Матвей жену. – Ты смерти страшисся?
– Рехнулся мужик! – ворчала Алена. – Кто ее не страшится, косую?
– А я не страшусь.
– Ну дак и спи. Чего думать-то про это?
– Спи, ну тя!..
Но как вспомнится опять та черная оглушительная ночь, когда он летел на коне, так сердце и сожмет – тревожно и сладко. Нет, что-то есть в жизни, чего-то ужасно жалко. До слез жалко.
А в одну ночь он не дождался Колькиной гармошки. Сидел, курил… А ее все нет и нет. Так и не дождался. Измаялся.
К свету Матвей разбудил жену.
– Чего эт звонаря-то нашего не слышно?
– Да женился уж! В воскресенье свадьбу намечают.
Тоскливо сделалось Матвею. Он лег, хотел заснуть и не мог.
Так до самого рассвета лежал, хлопал глазами. Хотел еще чего-нибудь вспомнить из своей жизни, но как-то совсем ничего не приходило в голову. Опять навалились колхозные заботы… Косить скоро, а половина косилок у кузницы стоят с задранными оглоблями. А этот черт косой, Филя-кузнец, гуляет. Теперь еще на свадьбу зальется, – считай, неделя улетела.
“Завтра поговорить надо с Филей”.
…Встретив на другой день Кольку губастого, Матвей усмехнулся:
– Что, брат, доигрался?
Колька заулыбался… А улыбка у него – от уха до уха.
– Все, Матвей Иваныч, больше не буду будить вас по ночам. Конец.
– Ну-ну, – сказал Матвей и пошел по своим делам, а сам думал: “Чего ты радуешься, бычок? Она тебя возьмет теперь за рога, Нинка-то. Они все, Кречетовы, такие”.
Прошла неделя.
Все так же лился ночами лунный свет в окна, резко пахло из огорода полынью и молодой картофельной ботвой… И было тихо.
Матвей плохо спал. Просыпался, курил… Ходил в сени пить квас. Выходил на крыльцо, садился на приступку и курил. Светло было в деревне. И ужасающе тихо.
Всего вам доброго, и надеюсь, до следующих встреч.
И помните: в каждое мгновение у вас есть выбор – сделайте лучший.
А теперь идите и медитируйте!