Но с той поры в урочный срок
Мне боль сжимает грудь.
Я должен повторить рассказ,
Чтоб эту боль стряхнуть.
– С. Т. Кольридж. Сказание о Старом Мореходе
Предисловие
Этот текст я начал писать как отклик на политический кризис в Беларуси и писал короткими подходами почти в течение месяца – с 19 августа по 14 сентября. За это время в белорусских событиях многое менялось, но пишу я о том, что в истории человечества повторяется в течение тысячелетий, поэтому не боюсь отстать от времени. Письмо для меня – это практика и один из способов обнять и понять свои чувства, свою историю, своё бытие. Нет, не стряхнуть боль, как написал Кольридж в стихотворении, которое я привёл в качестве эпиграфа, а разместить её в подходящем месте моей души.
Мой ночной кошмар
Сегодня под утро мне приснился сон про зомби. Сейчас, спустя уже полдня, я не могу вспомнить сюжета, но образ этого зомби до сих пор достаточно ярко запечатлён в памяти. Образ и чувство, возникающее в связи с ним. Мой зомби отличается от тех, что распространены в большинстве фильмов, это не неуклюжее существо, которое хоть и невозможно убить, но достаточно легко повредить или даже расчленить, так как он и сам уже распадается на глазах. Нет, мой зомби другой – он ловкий, сильный, молниеносно передвигающийся и смертельно опасный. И вызывает он в большей степени не отвращение, а леденящий ужас. Ужас, от которого я сегодня и проснулся.
Посидев немного с этим чувством в медитации и поисследовав его, я, как мне кажется, открыл его источник. Ужас был реакцией на совершенно запредельную человеческому пониманию мотивацию этого существа. Он не боролся за выживание, потому что был уже мёртв, ему были чужды какие-либо человеческие чувства, желания и страсти – и те, что мы именуем высокими, и те, что считаем низкими. Им не двигали ни стремление к истине, красоте, благу или любви, ни в равной степени ненависть, жадность или страх. Секс, власть, богатство, успех, творчество, развитие, свобода, отношения с кем-либо… – ничего из этого ему было не нужно.
Но что же ему было нужно? Ведь что-то определённо ему было нужно. Может быть, всё-таки выживание? Хм… да, пожалуй, именно выживание. Не в биологическом смысле, потому что мертвее него трудно было бы что-то представить, а в смысле сохранения своего бытия в неизменной форме. Кажется, это и есть ключ к посланию моего сна.
Этого не может быть
Прошлое своё эссе, предыдущую “попытку”, я писал в самом начале исторических событий в Беларуси, свидетелями которых мы являемся. Однако каждый день что-то меняется, и процесс изменений разворачивается в какую-то одному ему известную строну. И мы, люди, находящиеся далеко от эпицентра, можем только надеяться на лучшее и посылать слова поддержки своим близким и друзьям, которые сейчас в гуще событий, тем, кто не просто свидетельствует события, но и создаёт их.
Если прошлый мой текст был реакцией на, как казалось тогда, несоразмерную жестокость подавления первого мирного протеста, то за прошедшие дни открылось много нового – в частности, из тюрем стали выходить заключённые и рассказывать. И эти рассказы уже не просто о несоразмерной жестокости подавления протеста, а о продолжительных изощрённых мучениях и пытках заключённых. И хотя в истории человечества в абсолютно разных частях планеты это повторялось уже много раз, и сказано про это и пересказано, и читано про это и перечитано, тем не менее при столкновении с реальными фактами, когда такое происходит с людьми тебе знакомыми или со знакомыми твоих знакомых, первая твоя реакция: “Нет, нет… подождите, этого не может… нет, нет, подождите…”
Может! Это происходит прямо сейчас с людьми – с теми, кого превращают в “неодушевлённое”, и с теми, кто превращает других в “неодушевлённое”. И, сказав это “может”, я неизбежно начинаю дрейфовать по внутренним течениям своей памяти, в прошлое…
Комбинат
В моей личной истории такое вот “подождите, этого не может быть” впервые случилось в армии, в учебке. Советская армия в целом была армией рабов, где солдаты служили бесплатной рабочей силой, лишённой практически всех прав, учебка же работала как эффективно функционирующий комбинат, перерабатывающий пусть и весьма относительно, но всё же до какой-то степени свободных советских граждан в совершенно не принадлежащую себе рабскую массу.
В армии я служил в самый разгар перестройки – в период с 1986 по 1988 годы, поэтому, вернувшись домой, я оказался не в прежней стране, а в стране быстро меняющейся и представляющей собой совершенно другое, чем ещё два года назад, информационное поле. И будучи голодным до интересующей меня психологической информации, я достаточно быстро набрёл на статью о немецком психоаналитике Бруно Беттельхейме и его пребывании в нацистском концлагере.
Бруно относительно повезло, ибо пребывал он там в 1938–1939 годах – ещё до того, как многие концлагеря превратились в места конвейерного уничтожения людей; тем не менее все механизмы подавления личности в этих лагерях уже действовали и тогда. После выхода из лагеря Бруно Беттельхейму удалось бежать в США, где он потом работал и написал несколько книг. Одну из них – “Просвещённое сердце” – я прочитал уже гораздо позже, наряду с книгами Виктора Франкла, Примо Леви, Александра Солженицына, Варлама Шаламова, описывающих ужасы нацистских и советских лагерей. Всё эти книги были прочитаны мною позже, но та статья, по свежим армейским следам, запомнилась на всю оставшуюся жизнь. И даже сейчас, тридцать лет спустя, я чётко помню, как, держа в руках журнал “Знание сила”, проглатываю строчку за строчкой, а по всему телу у меня дыбом встают волоски.
Шерсть моя тогда вздымалась не от ужаса, а от узнавания. Дело в том, что автор статьи, пересказывая Беттельхейма, по пунктам раскладывал все элементы механизма, работающего в концлагере. Механизма не просто подавления личности, а её радикального слома. И буквально все эти элементы, кроме разве что постоянного нагнетания страха смерти и реальных убийств, я находил как в функционировании советской армии в целом, так и, в особо сконцентрированной форме, армейской учебки в частности. Чтобы подробно описать все эти элементы, думаю, мне придётся написать другое эссе. Пока же я хочу остановиться на двух из них.
Зачем?
Но прежде, вслед за Бруно Беттельхеймом, я хочу задаться вопросом:
“Зачем? Зачем властям нужно было действовать именно так, как они действовали? С какими целями система была организована именно так?”
Бруно задался этим вопросом, как только оказался в лагере, меня же он интересовал на протяжении всей службы в армии. С Бруно мы отличались возрастом и опытом – взрослый, умный мужчина с психоаналитическим образованием и практикой в этой профессии радикально отличался от меня – восемнадцатилетнего юнца, закончившего среднюю школу и техникум. Поэтому свои ответы я получал преимущественно уже после армии, и большой вклад в моё понимание сделала именно та статья об опыте, пережитом Бруно Беттельхеймом в концлагере.
Так вот. Бруно, попав в лагерь, спрашивал себя: “Если концлагеря (ещё до создания лагерей смерти) выполняют в Германии определённую экономическую функцию, если у них имеется производственный план и производственная программа, то почему рабочий день в лагере продолжается восемнадцать часов, почему заключённых так плохо кормят, почему над ними непрерывно измываются, бьют и заставляют выполнять бессмысленную работу, типа переноски камней из одной кучи в другую, а потом обратно? Ведь немцы, будучи такими дотошными и рациональными, должны бы понимать, что если заключённых лучше кормить, давать им высыпаться и в целом относиться к ним чуть лучше, то и работать они тогда тоже будут лучше. Разве это не логично, разве это не рационально?”
Примерно о том же думал и я в учебке: “Почему советская армия такая неэффективная? Почему нам не дают спать и ужасно кормят? Зачем сержанты нас непрерывно бьют и измываются над нами, а офицеры закрывают на это глаза? Зачем, наконец, создана вся эта кафкианская атмосфера абсурда? Зачем?”
Бруно ответил себе на эти вопросы и помог ответить на них мне. Основной ответ состоит в том, что ни нацистской Германии, ни Советскому Союзу была не нужна эффективность их лагерей, а Советскому Союзу, как оказалось, не очень-то была важна и эффективность его армии. Вот цитата из статьи Бруно Беттельхейма “Самоучитель по выживанию в концлагере”:
“Лагеря служили нескольким различным, хотя и связанным между собой целям. Главная – разрушить личность заключённых и превратить их в послушную массу, где невозможно ни индивидуальное, ни групповое сопротивление. Другая цель – терроризировать остальное население, используя заключённых и как заложников, и как устрашающий пример в случае сопротивления.
Лагеря служили также испытательным полигоном для СС. Здесь их учили освобождаться от своих прежних человеческих реакций и эмоций, ломать сопротивление беззащитного гражданского населения. Лагеря были экспериментальной лабораторией, где отрабатывались методы наиболее “эффективного” управления массами”.
Я считаю, что советская армия, через которую проходила большая часть мужчин в СССР, служила тем же целям, главная из которых была выведение специального легкоуправляемого человеческого вида – Homo soveticus (Человека советского). Исключение составляло только небольшое количество армейских подразделений, занимавшихся реальной боевой подготовкой, хотя и там система превращения людей в боевые машины работала схожим образом.
Итак, пока я хочу остановиться лишь на двух частях этого хорошо отлаженного механизма по переработке человеческих личностей в рабскую массу.
Инициация
“Обычно стандартная “инициация” в заключённые происходила во время транспортировки их из местной тюрьмы в лагерь. Чем короче было расстояние, тем медленнее приходилось ехать: нужно было какое-то время, чтобы “сломать” заключённых. Ha всём пути до лагеря они подвергались почти непрерывным пыткам. Характер пыток зависел от фантазии эсэсовца-конвоира. Но и здесь был обязательный набор: избиение плёткой, удары в лицо, живот и пах, огнестрельные и штыковые ранения. Все это перемежалось процедурами, вызывающими предельное утомление, например заключённых часами заставляли стоять на коленях и т. п. Охранники вынуждали заключённых оскорблять и избивать друг друга, богохульствовать, обливать грязью своих жён и т. п.
Я не встречал ни одного заключённого, которому удалось бы избежать процедуры “инициации”, продолжавшейся обычно не менее двенадцати часов, а зачастую и много дольше. Всё это время любое неисполнение приказа (скажем, ударить другого заключённого) или попытка оказать помощь раненому карались смертью на месте.
Цель такой начальной массовой травматизации – сломать сопротивление заключённых, изменить если не их личности, то хотя бы поведение. Пытки становились всё менее и менее жестокими по мере того, как заключённые прекращали сопротивляться и немедленно подчинялись любому приказу эсэсовцев, каким бы изощрённым он ни был”.
– Бруно Беттельхейм. Самоучитель по выживанию в концлагере
Ничего не напоминает? Те, кто следит сейчас за событиями в Беларуси, знают по рассказам выходящих из тюрем людей, что их непрерывно избивали и унижали в автозаках и в первые сутки пребывания в изоляторе на Окрестина в Минске. Всё это не просто хаотичный садизм и самодеятельность озлобленных омоновцев, нет, это проверенный веками и хорошо освоенный способ сломать у человека волю к сопротивлению, превратив его в животное или даже вещь.
Ведь важнейшей характеристикой нашего самоощущения как человека, как личности является переживание своей субъектности, то есть переживание себя как автора собственных действий. Пусть я делаю что-то не так, пусть я ошибся или нарушил правила, но это сделал именно я, –именно авторство действия является основой нашей идентичности. Также личность обнаруживает себя в непрерывных отношениях с миром, а в контексте мира людей – в отношениях с другими личностями: я действую как субъект в отношении других субъектов, и они реагируют на меня тоже как на субъект действия.
Например, в обычной, нормальной ситуации я не могу без спроса передвинуть другого человека с одного места на другое, это было бы нарушением неписаных правил отношений “субъект – субъект”, принятых в нашем обществе. Двигать я могу стул, потому что в этих отношениях я – субъект, а стул – объект, и я со спокойной совестью манипулирую безответным стулом, не спрашивая у него разрешения. Так же, чувствуя себя хозяевами мира, мы, люди, со спокойной совестью манипулируем прирученными животными: корову – за рога и в стойло, собаку – на цепь, свинью – на отбивную. Ну и конечно, вглядываясь в тени человеческой истории, нельзя не заметить тысячелетия точно такого же отношения одних людей к другим, по каким-то причинам исключённых из круга “своих”. Рабство, то есть лишение человека субъектности и сведение его до функциональной рабочей силы (как мула, лошади или сторожевой собаки), в той или иной форме существовало практически у всех народов Земли на протяжении многих веков.
Слава богу, мы, как земная цивилизация, в целом переросли такое отношение друг к другу. Но если точнее, мы лишь в процессе вырастания из него, и отдельных эксцессов ещё вполне хватает.
Так вот, именно эту идентичность, основанную на равных отношениях “субъект – субъект”, пытается сломать любая репрессивная система. “Инициация избиением” оказывает моментальное шоковое воздействие на личность, выбивая её из субъектной идентичности. Если на вас нападают пять человек, бросают вас в машину, отвозят в незнакомое место и на всём протяжении этого процесса бьют, бьют и бьют, то те, кто это делает, относятся к вам не как субъекту, а как к стулу или корове, которую можно за рога и в стойло, а при необходимости и на отбивную. Тем самым они ломают равные отношения “субъект – субъект”, ибо без этих отношений вам чрезвычайно трудно продолжать относиться и к себе как к субъекту, вам трудно сознательно выбрать действие, и в итоге практическое любое ваше действие сводится к рефлекторной реакции: сжаться в комок во время удара, выполнить команду “бегом”, раздеться догола, ползти на четвереньках… (обо всех перечисленных действиях рапортовали люди, вышедшие из застенков на Окрестина).
Правда, в армии основные унижения, издевательства и избиения у нас начались не в поезде, а лишь с первого дня пребывания в учебке, ибо в поезде нас, довольно большую группу призывников, везли всего два сержанта и лейтенант и обижать нас для них было бы просто опасно – можно ведь и из вагона случайно выпасть.
Хотя я и был наслышан о дедовщине и прочих жестокостях, армии, тем не менее общая картина, нарисованная у меня в голове, как оказалось, не соответствовала тому, с чем пришлось столкнуться в реальности. Всё-таки в детстве я много читал книг и смотрел фильмов про героическую Советскую армию, и отец у меня был отставным офицером, и жил я в военном городке, среди офицеров и их семей… “Но почему же нам не дают толком спать и есть, зачем доводят нервную систему до истощения, зачем постоянно унижают, орут и обзывают, зачем после отбоя ещё полночи заставляют ползать под кроватями в противогазах, а днём часами держать одну ногу на весу под углом сорок пять градусов, зачем нужно по шесть раз в день драить щёткой с мылом взлётку (центральный проход в казарме) и зачем, зачем они непрерывно бьют нас – по почкам, по печени, под дых, в грудь, стараясь не оставлять синяков… зачем? Это ведь никак не поможет нам стать сильными, выносливыми и эффективными солдатами!” – проносилось у меня в голове в первые недели пребывания в учебке.
И ещё одна мысль не давала мне покоя: “Как они могут творить такое с нами?”
– Кто – они?
– Сержанты. То есть бывшие “мы”.
Да, офицеры в нашей учебке никогда не прибегали ни к рукоприкладству, ни к прямым унижениям – они лишь следили за общим порядком и спрашивали его выполнения с сержантов. Сержанты же занимались всей основной работой по превращению человека в нечто безвольное, покорное, рефлекторно исполняющее любой приказ, работой по превращению человека в раба.
Это казалось мне тогда самым странным во всём творящемся абсурде, в который я попал. Ведь эти сержанты ещё год или даже полгода назад были такими же, как мы, они тоже, как и мы, служат сейчас свою срочную службу, а после нашего увольнения мы опять встретимся там, в большом мире, встретимся на равных. Так почему же сейчас они ведут себя с нами, как эсэсовцы на оккупированной территории из фильмов и книжек про войну, которые я смотрел и читал в детстве?
Тот же самый вопрос задавал себе Бруно Беттельхейм по отношению к своим соотечественникам. Тот же вопрос сейчас задают белорусы о своих омоновцах: “Ведь это же наши ребята, как же они могут?”
И неизбежно тут же рождается защитная реакция: “Нет, это не наши, это их завезли откуда-то. Из соседней страны их завезли!”
Где проходит граница?
Но, к сожалению, правда гораздо горше. Это всё наши, ибо “не наших” по большому счёту не существует в природе. Ну чем отличается человек с одним цветом кожи от человека с другим цветом кожи? Чем отличается человек, говорящий на одном языке, от человека, говорящего на другом? Эти “не наши”, они что, не принадлежат к виду Хомо Сапиенс, у них что, пёсьи головы на плечах, они что, не родились на планете Земля? Да если бы и родились на другой планете – в чём было бы радикальное отличие одних разумных существ от других?
Нет, разделение на наших и не наших всегда контекстуально и условно, оно может проходить по расе, по языку, по родственной близости, а также по социальным классам, по кастам, по стратам внутри общества, по группам принадлежности, по политическим убеждениям, по вероисповеданию, по половой принадлежности, по сексуальной ориентации… а если посмотреть правде в глаза, то по придуманной нами истории. Вот где захотим провести границу между нашими и не нашими, там она и проляжет; а точнее, не захотим, а она возникнет как-то сама собой, и одни из нас по воле случая окажутся по одну сторону, а другие – по другую. Главное же при этом – рассказать “правильную” историю, обосновывающую сущностную необходимость именно этой границы между нашими и чужими.
История! История, рассказанная нам культурой и семьёй, выученная нами вместе с языком, формирует чувство принадлежности, образует нашу групповую идентичность и проводит границу, оставляя за её пределами всех тех, кто по каким-то причинам выучил другую историю.
Элита
Бруно Беттельхейм в своих работах отмечал, что эсэсовцы были теми, кого интуитивно легче отнести к “не нашим”, ибо они боролись со своими идеологическими врагами и не играли решающей роли в контроле заключённых в концлагерях. Главной силой, обеспечивающей исправное функционирование лагеря, были сами заключённые, а точнее, выделенная из их рядов элита.
Дело в том, что жизнь элиты в лагерях пусть и не радикально, но отличалась от жизни остальных заключённых. Элита лучше питалась, была лучше одета, меньше работала, больше времени проводила в помещении, некоторые из представителей этой элиты даже жили в отдельных комнатах. Всё то же самое я могу сказать и о сержантской элите в нашей учебке. Часто сержанты принципиально и демонстративно не ели вместе с рядовыми солдатами, а заказывали в столовой специально приготовленную для них еду, которую мы приносили им прямо в казарму, которую мы им закупали в кафе, ну и большая часть содержания посылок с едой, которые мы получали из дома, тоже переходила к ним на стол. С формой дела обстояли также: если “духи”, то есть мы, не имели права вносить какие-либо изменения в форму, то сержанты деформировали её достаточно заметно, на что офицеры закрывали глаза.
Ну и, конечно, основное отличие между нами заключалось в обладании властью. Власть – вот он, наркотик, крепко держащий человека за все его самые нежные места, пропитывающий его нервную систему, пульсирующий в каждом капилляре его кровеносной системы. Даже если власть эта преходяща и не слишком велика, она всё равно опьяняет человека, завладевает им с потрохами.
Поведение элиты нельзя объяснить только стремлением к собственной безопасности и к материальным преимуществам. Часто столь же большое значение имело и само желание властвовать.
Во-первых, все заключённые, включая и элиту, были настолько лишены подлинной самостоятельности и самоуважения, что стремились к ним всеми возможными способами. Сила и влияние — сила любой ценой и влияние всё равно для каких целей — были в высшей степени привлекательны в условиях, целиком направленных на выхолащивание индивидуальности.
Во-вторых, презрение к более низким “классам” заключённых служило важной психологической защитой от собственных страхов, как и прибывшие со мной в Бухенвальд товарищи испытали буквально шок, увидев так много людей, неспособных работать, похожих на ходячие скелеты. Вид этих людей, поедающих отбросы, вызвал у нас отвращение.
– Бруно Беттельхейм. Самоучитель по выживанию в концлагере
И Бруно в своём лагере, и я в своей учебке не переставали удивляться, как вот эти люди, которые ещё вчера были такими же, как мы, в случае лагеря – непривилегированными заключёнными, а в случае армии – непривилегированными солдатами, могли так быстро забыть, кем они были ещё совсем недавно, и, получив небольшие привилегии, тут же превратиться в угнетателей и насильников? Как староста барака – человек, ещё три месяца назад готовый отдать всё что угодно за пригоршню картофельных очистков, – теперь своей властной рукой может посылать на смерть заключённого, которого застал за поиском этих самых очистков в помойке? Как сержант, ещё полгода назад жадно поедавший где-нибудь в укромном месте прибережённый от ужина кусочек хлеба, теперь, найдя точно такой же кусок хлеба в кармане у новобранца, может заставлять весь взвод стоять с вытянутой ногой под углом 45 градусов в течение часа и избивать тех, у кого нога опускается ниже? (Коллективное наказание – это, кстати, ещё один действенный метод подчинения в тоталитарных системах.) Как рядовой омоновец, выросший со своим сверстником на одной улице, может избивать его, безоружного, резиновой палкой в течение нескольких часов? Как же можно иметь такую короткую память? Как можно выключить сострадание? Как можно так легко прочертить случайную границу между нашими и не нашими?
Можно! Это прискорбный факт о нас, людях, но мы можем это делать, и мы делаем это на протяжении всей человеческой истории: мы способны выключить сострадание к “не своим”, словно переключив рубильник, и мы можем начисто забывать все прошлые унижения или прошлые связи, переходя хотя бы на ступеньку выше в иерархии, оставляя бывших “своих” позади. Точнее, не забывать, а вытеснять, говоря психологическим языком, ибо воспоминания остаются, но достаточно сильно редактируются под реальность новых обстоятельств.
Пять нитей узла
Каковы же основные составляющие, способствующие такому вот качественному переходу от угнетаемого к угнетателю?
На мой взгляд, это комбинация как минимум пяти тесно переплетённых нитей: страха, отвращения, власти, “кровавого братства” и “правильной истории”. Все эти нити взаимосвязаны, питают друг друга, поддерживают и образуют тугой узел, который невозможно распутать. Разве что разрубить.
Но я всё-таки попытаюсь рассмотреть нити этих качеств по отдельности и чуть подробнее.
Страх
Страх важен – это одна из базовых биологических реакций, способствующих выживанию организма, но в рассматриваемом нами контексте физическое выживание связывается с удержанием определённого положения, статуса внутри сообщества. То есть в случае концлагеря положение капо (старосты барака) обеспечивало большую вероятность выживания и в целом лучший уровень жизни, чем у остальных заключённых, и потерять это положение старосте было ужасно страшно, ибо, будучи разжалованным, он не только вернулся бы на прежнюю позицию обычного заключённого, с низкой вероятностью выживания, но во внутрилагерной иерархии упал бы гораздо ниже. Скорее всего, он был бы задушен заключёнными в первую же ночь, ибо те, над кем он измывался, никогда уже не смогли бы простить его.
В армии, конечно, страха реальной смерти у нас не было, однако смерть психологическая – потеря определённой идентичности – страшит людей не меньше, чем смерть физическая, ведь после такой “внутренней смерти” придётся как-то продолжать жить в том же сообществе.
Я помню случай, произошедший уже не в учебке, а в той части, где я проходил основную службу последующие полтора года. В части солдату советской армии приходилось ещё раз проходить тот же процесс, что и в учебке: на первые полгода он становился бесправным “духом”, потом его статус повышался до “черпака” – руководителя низшего звена, в подчинение которому поступали духи. Последние полгода солдат проводил в статусе “деда”, которому подчинялись и черпаки, и духи, а в период после приказа об увольнении из армии до самого увольнения, обычно составлявший пару месяцев, солдат превращался в этакого небожителя, который практически не касался дел земных-армейских, никем не управлял, но за которым все ухаживали, смахивая с него пылинки, – это называлось заветным словом “дембель”.
Так вот, был в нашей роте один солдат, назовём его Егором Ручкиным. Будучи в статусе и черпака, и деда, и даже дембеля Ручкин отличался садистскими наклонностями и любил поизмываться над духами в своё удовольствие. Однако проблема жизни в войсковой части, в отличие от учебки, состояла в том, что внутри иерархии происходила регулярная ротация через естественную смену поколений: духи, отбыв свой полугодовой порог, превращались в черпаков, а ещё через полгода – в дедов, и они не забывали старых обид, а просто держали их при себе до удобного случая.
Получилось так, что все дембеля – погодки Егора Ручкина постепенно уволились и разъехались по домам, и бедный Ручкин остался в одиночестве, без поддержки группы, легитимизировавшей его статус. В первый же день своего вынужденного одиночества он был жестоко избит дедами, которые хорошо помнили то время, когда сами они были духами, а Ручкин – черпаком.
После этого инцидента до увольнения из армии Егор Ручкин провёл там ещё около двух недель, и для него они были двумя неделями ада, ибо он провёл их в статусе, которому даже не было названия, – ниже духа.
Поэтому, конечно же, тем, кто уже взошёл на ступеньку повыше остальных, не просто страшно с неё свалиться, а до ужаса жутко, ибо эта новая ступенька связывается с их новой идентичностью, защищающей от опасностей прежней жизни, и разрушение этой идентичности означает верную смерть. В ситуации концлагеря это реальная, физическая смерть, в остальных же ситуациях – символическая, но тем не менее грозящая глубоким личностным сломом.
Власть
Властная позиция, разумеется, вырастает из страха и стремления защититься, она ресурсна, однако не единым ресурсом жив человек и, как сказал Бруно Беттельхейм, поведение элиты нельзя объяснить лишь стремлением к безопасности и материальным преимуществам. Поведение элиты, как и тех, кого она притесняет, можно объяснять, собственно, самим занимаемым местом. Я – это место-имение, не правда ли?
Тут мне как нельзя кстати вспоминаться сомнения Будды Гаутамы. Когда он пробудился и ясно увидел основу человеческой реальности, то засомневался, стоит ли ему идти и учить кого-то, ибо не надеялся, что его смогут понять.
“Дхамма, которую я постиг, глубока, трудноразличима, труднопостижима, не умозрительна, утончена, доступна лишь мудрому. Но люди любят своё место, они наслаждаются и упиваются своим местом. Людям же, которые любят, радуются и наслаждаются своим местом, трудно увидеть основу.
А основа – это обусловленность, основа – это взаимозависимое возникновение. И так же трудно им увидеть другую основу: успокоение страстей, отпускание цепляний, угасание реактивности и одержимости желаниями, остановку, нирвану.
Если я буду учить этой Дхамме, люди не поймут меня и это лишь утомит меня и доставит бесполезные хлопоты”.
– Сутра Благородного поиска
Я – это место-имение, а люди любят своё место, люди любят своё “я”, занимающее определённое место, и люди не любят, когда их место меняется, особенно не по их собственной воле. Люди хотят контролировать выбор своего места, и обычно если они находятся в некоей иерархической системе, то они хотят двигаться вверх по лестнице, а не вниз. Люди бояться упасть, ибо от удара их “я” может разбиться вдребезги, и здесь мы возвращаемся к первому пункту – страху: страх и защита от него – власть формируют основу идентичности, основу того места, где “я” стремится осесть и пустить корни.
Отвращение
Помните слова Бруно Беттельхейма: “Вид этих людей, поедающих отбросы, вызвал у нас отвращение”? Точно так же молодые солдаты вызывают отвращение у старослужащих – своей неприспособленностью к новым условиям жизни, своей слабостью, вечным голодом, мешковатой формой и ещё тысячью отвратительных деталей.
Опять же, рассматривая это чувство рационально, невозможно не удивляться, насколько могут быть вытеснены у этих старослужащих солдат и воспоминания о своём личном прошлом всего-то несколько месяцев назад, и видение реального положения вещей, в котором в основном именно они и создают условия для того, чтобы эти вновь прибывшие ребята были такими вот “отвратительными существами”, какими они предстают в глазах старослужащих.
Белорусский ОМОН ничем не отличается от мучителей всех времён и народов; эти люди, получив небольшую власть, моментально начинают испытывать презрение и отвращение ко всем, кто ниже их в иерархии, а ниже их – любой человек, которого они могут избить, особенно если избиваемый находится в застенках тюрьмы, лишается всех прав и теряет свою субъектность. И чем больше они избивают, тем сильнее презирают. Здесь ещё раз можно вспомнить слова Бруно Беттельхейма: “Презрение к более низким “классам” заключённых служило важной психологической защитой от собственных страхов”.
Отвращение – это лучший выключатель как страха, так и сочувствия, поэтому пропаганда всех времён и народов направлена на расчеловечивание своих оппонентов, и чем репрессивней режим, тем навязчивее пропагандируется презрение к “другим”.
Лексикон пропаганды, в общем-то, небогат и остаётся однообразным веками и тысячелетиями. Животный мир в нём представлен крайне бедно: тараканы, крысы, собаки, свиньи, овцы, козлы и обобщённые “животные”. Никто своих врагов не обзывает, скажем, кенгуру, хотя это было бы и оригинально, и обидно для любого обладателя какой-нибудь сумки. Список агентов, провоцирующих заболевания, также скуден и состоит всего лишь из одного пункта: “вирус”, а заболевание между тем тоже всегда одно, и это, конечно, рак. Ну почему бы хоть раз вместо банального: “Пятая колонна – это рак, пожирающий наше государство”, не сказать: “Пятая колонна – это Паркинсон нашего государства”? Ну никакого креатива у пропагандистов, повторяют из века в век одно и то же! Хотя с Паркинсоном, конечно, можно проколоться, ибо обычно во главе репрессивных режимов стоят люди с трясущимися руками (см. пункт № 1 про страх).
Кровавое братство
Когда Освенцим превратился в лагерь смерти, нацисты начали создавать из заключённых зондеркоманды, непосредственно делающие всю основную работу по убийству поступающих в лагерь людей. Это было нужно не только потому, что у самих эсэсовцев не выдерживала психика, но также и затем, чтобы приобщить самих заключённых к преступлению и создать из них группу тех, кто пал ниже эсэсовцев.
Ещё один элемент, поддерживающий любую репрессивную систему, – это кровавое братство. Не кровное, но именно кровавое. Любая группа, совершающая насилие над другими людьми, знает, что она совершает насилие, знает, что выключает свою эмпатию и сострадание, знает, что переступает через свою человечность и совесть и через правила, принятые в человеческих сообществах. Именно поэтому им очень не хочется, чтобы информация об их злодеяниях разглашалась за пределами их зоны влияния; именно поэтому не только белорусскому ОМОНу, но и в целом специальным подразделениям полиции всего мира так удобно разгонять мирные демонстрации, скрывая лица под чёрными масками. Ведь там, в большом мире, совесть всё ещё воспринимается как достоинство, а здесь – за высоким забором лагеря, тюрьмы, армейской части, репрессивного государства, мафиозной группы, совесть и сила уже несовместимы.
Когда же порог совести пройден, группе важно объединиться в общность, и одно из самых сильных, проверенных веками веществ, склеивающих группу, – это пролитая кровь каких-нибудь “чужих”, это совместно совершённое насильственное преступление – избиение, пытка или убийство. Люди, совместно совершающие насилие, самим этим актом создают новую общность “особых людей” – без совести, чести, сострадания, не следующих общепринятому закону общества. Порой у них остаются внутригрупповые законы (понятия), но, во-первых, это происходит далеко не всегда, а во-вторых, эти “понятия” не распространяются на весь мир, то есть не выходят за пределы их небольшой группы. За этими пределами нет своих – только поле боя и охотничье сафари.
Однако тут возникает напряжение между устройством системы большого мира, где нельзя бить и пытать людей, и устройством системы этой небольшой группы, ибо группа живёт в большом мире. Если репрессивная группа теряет власть, как в итоге произошло в случае с нацистами или в случае с моим Егором Ручкиным, то сообщников ждёт неминуемая расплата за творимые ими в прошлом преступления – большой мир отомстит за нарушение своих правил. Собственно, здесь мы возвращаемся к страху: люди, творящие бесчинства, самим этим актом бесчинств отрезают себе путь назад, к мирной жизни в большом мире. Белорусский ОМОН уже преступил эту черту и, зная о неминуемом наказании, ждущем его после поражения, скорее всего, пойдёт до конца, пока это поражение действительно не наступит. Собственно, омоновцы, охранявшие президентский дворец, так и говорили Лукашенко, когда он подошёл к ним: “Мы с вами до конца”, – эти слова ясно слышны на видеозаписи; и я думаю, что они не бравировали, ибо в тот момент действительно чувствовали своё “кровавое братство” с диктатором – они все были уже замазаны одной кровью и все преступили черту.
Правильная история
Последний пункт в моём списке – это “правильная история”, описывающая, объясняющая необходимость разделения и таким образом упаковывающая опыт злодейств, творимых репрессивной группой.
Сейчас все, кто хотя бы мало-мальски интересуется групповой динамикой с точки зрения психологии, социологии или политологии, знают об экспериментах Милгрэма и Зимбардо, проведённых в 60–70-х годах и позже неоднократно повторенных как в психологических лабораториях, так и на телевизионных шоу.
В эксперименте Стэнли Милгрэма была смоделирована ситуация, когда добровольцы – самые обычные люди, без выявленных прежде социопатических наклонностей, наказывали ударом тока с постепенно повышающейся силой напряжения других, таких же, как они, обычных людей, якобы неправильно выполнявших задания по запоминанию слов. Эксперимент показал, что 65 % так называемых “учителей” под давлением авторитета – психолога-экспериментатора в белом халате, доводили напряжение тока до 450 В, которое, в общем-то, является смертельным для “ученика”. Ученик же, которого играл актёр, умоляя прекратить эксперимент на предыдущих стадиях, когда удары тока были хоть и болезненными, но не смертельными, при самом высоком напряжении уже замолкал и больше не подавал признаков жизни. То есть “учитель”, не знавший, что на другом конце провода актёр, и принимавший происходящее за чистую монету, действительно считал, что убил этого человека.
Результаты эксперимента шокировали как самих экспериментаторов, так и широкую общественность. 65 % обычных людей готовы мучить и в итоге убить незнакомого им человека совершенно ни за что, преследуя достаточно абстрактную цель, в которой лично не были заинтересованы, следуя по приказу (или инструкции) авторитетного лидера, – это действительно поражает и наш здравый смысл, и нашу способность к сочувствию.
В “Стэнфордском тюремном эксперименте” Филиппа Зимбардо авторитет лидера также послужил значимым фактором, однако большую роль играли и заданные правила командной игры, где участники, студенты-добровольцы, были случайным образом разделены на две группы: “заключённых” и “надзирателей”. Через несколько дней эксперимент пришлось прервать гораздо раньше запланированного срока из-за того, что охранники вошли во вкус и начали мучить заключённых и издеваться над ними. А когда те подняли бунт, охранники добровольно вышли на сверхурочную работу и без вмешательства исследователей принялись подавлять мятеж.
Чаще всего эти эксперименты интерпретируют однозначно: люди, будучи по природе стайными животными, конформны и стремятся подстроиться под предлагаемые обстоятельства, вписываясь в возникающую иерархическую систему, стараясь правильно играть в ней свою роль, следуя указаниям авторитетного лидера и поведению большинства участников. И в этой своей конформности люди способны доходить до крайности, пересекая одну этическую черту за другой… Ну, не все, конечно, а 65 % от популяции.
Однако в этом обобщении теряются детали опыта, уходит из вида ключевой вопрос: “Каков основной механизм, заставляющий человека выключить в себе сострадание, преодолеть этические границы, бывшие у них до этого, и подчиниться авторитетному лидеру или воле группы?”
Несколько лет назад два профессора – Алекс Хэслэм из университета Квинсленда и Стив Райхер из университета Сент-Эндрюса, проанализировав архивные записи эксперимента Милгрэма и других подобных ему, прояснили несколько важных.
Ключевая деталь, на которую обратили внимание Хэслэм и Райхер, состояла в вариациях коммуникации авторитетного экспериментатора в белом халате и испытуемого, следовавшего или не следовавшего его указаниям. Так, если экспериментатор не убеждал испытуемого, а просто, без всяких доводов, жёстко приказывал: “Вы должны продолжать, у вас нет другого выбора”, то в этом случае степень подчинения испытуемого была самой низкой; в ситуации же, когда экспериментатор говорил: “Пожалуйста, продолжайте, ибо это очень важно для нашего эксперимента”, степень выполнения “просьбы” была наиболее высока.
Хэслэм и Райхер на основе своего анализа делают, на мой взгляд, очень важный вывод: следование авторитету лидера в основном происходит не за счёт слепого подчинения приказу, а, наоборот, за счёт активного вовлечения, кооперации, разделения с ним ценностной позиции и тем самым создания общей с ним групповой идентичности. То есть в процессе эксперимента испытуемый отождествлялся с экспериментатором, у них формировалась единая групповая идентичность и оба они как бы противостояли тому человеку, которого нужно было “учить” ударами тока. Здесь мы можем вернуться к предыдущему пункту – “кровавому братству”, где есть “мы” против “них” и мы хоть и делаем что-то болезненное, жестокое и аморальное, но ведь во имя благого дела.
Что же формировало эту групповую идентичность?
Именно! Её формировала “правильная история”, рассказанная авторитетным экспериментатором испытуемому. В этой истории непременно должно быть подчёркнуто, что хотя средства достижения цели у нас и сомнительные, но разве великая цель не оправдывает их?
В легенде эксперимента Милгрэма испытуемых убеждали рассказами о том, насколько важный вклад в науку они делают, участвуя в нём. Им внушали это и на предварительной беседе, и на дебрифинге после завершения эксперимента, поэтому домой они уходили воодушевлённые и с чувством выполненного долга (убив человека при этом, если помните).
В моём армейском эпизоде сержанты мучили нас тоже в основном не из склонности к садизму, а во имя благой цели – сделать из нас “правильных” солдат. Эту историю они постоянно пересказывали самим себе, друг другу и, конечно же, нам. А средства? Ну что же, такие уж средства, других в их мире просто не существовало. Одной из мантр, которую непрерывно повторяли сержанты, обращаясь к нам, была: “Вы же по-другому не понимаете!” И они не просто повторяли эти слова, а верили в них всем сердцем, ибо если бы они перестали верить в эту историю, где жестокость была единственным возможным средством и вынужденным злом, которое они творили во имя всеобщего блага, то им не на что было бы опереться и в итоге их групповая идентичность обрушилась бы.
Вот ещё один “репортаж из застенков”. Вспоминает человек, вышедший недавно из тюрьмы на Окрестина:
“Охранник с периодичностью в несколько минут бил других парней, задавал вопросы, проводил лекцию политинформации для нас: “Зачем вам это надо? Вам что, плохо живётся? Зачем вам эта Тихановская, она же домохозяйка! Посмотрите на ваши крутые шмотки! У вас же у всех айфоны! (Про айфоны уже второй раз за ночь услышал.) 26 лет жили спокойно, стабильно, сыто! Вы хотите воевать с нами? Мы не хотим с вами воевать! Мы хотим вас защищать! Вы думаете, мне нравится то, что я делаю сейчас? Мы боремся с убийцами, насильниками, ворами – почему мы должны бороться с вами?!”
Та же риторика, что и у наших сержантов: “Вы думаете, мне нравится то, что я делаю сейчас? Нет, мне не нравится, но, чтобы спасти и вас, и нас, и всю нашу страну, мы сейчас вас изобьём до полусмерти. А что делать, вы же по-другому не понимаете!”
Такую “правильную историю” мы можем найти у любой группы, творящей зло, во имя “правого дела”.
Кстати, в 2001 году неугомонные профессора Хэслэм и Райхер повторили и эксперимент Зимбардо. Они также смоделировали “тюремную” ситуацию, но в отличие от эксперимента Зимбардо не дали “охранникам” никаких инструкций, не предложили никакой “правильной” объясняющей истории, и результат эксперимента во многом оказался обратным тому, что получил Зимбардо. “Охранники” не издевались над “заключёнными”, а “заключённые” быстро сплотились и начали отказываться выполнять их приказы и нарушать правила.
На мой взгляд, последний пункт из моего списка, эта “правильная история”, собирает в себе все четыре предыдущих, она обосновывает их и легитимизирует:
- власть силы, как ресурс, и связанную с ней групповую идентичность;
- страх потерять эту власть, силу, это место, эту идентичность;
- отвращение к тем, кто ниже в иерархии, тех, кого опускает ниже сама же эта группа, как инструмент, не допускающий сочувствия и объединения репрессируемых с репрессирующими;
- кровавое братство, связывающее репрессивную группу деянием, выходящим за пределы возможностей других – тех, кто в эту группу не входит.
Конец истории
Я помню, как однажды в армии мы всем взводом отжимались за какую-то очередную провинность. Кто не выдерживал и падал в изнеможении на пол, того поднимали пинками в живот. Так как отжимались долго, то время от времени падал каждый.
Один из моих товарищей процедил сквозь зубы, обращаясь к нам, отжимающимся с ним рядом: “Никогда не стану таким, как они”. Однако сержант услышал эти его слова и, предварительно “поучив” его молчанию, коротко ответил: “Будешь”.
И вот это уверенное “будешь” – страшное предсказание, против которого трудно устоять. Не знаю, запомнил ли эти слова мой товарищ, ибо после учебки наши с ним пути разошлись по разным воинским частям, но я запомнил и сделал всё возможное, чтобы не стать “таким, как они”, в последующие годы моей службы в армии, даже когда сам я сделался старослужащим и меня произвели в сержанты. Могу сказать, что это очень трудно – оставаться в группе, но, не следуя всем её неписаным законам, выбирать свой собственный путь внутри жёсткого формата жизни в репрессивном обществе. Этот путь требует не только мужества, но порой хитрости и изворотливости. Мне тогда было всего 19–20 лет, и я совершил множество ошибок, однако эти слова – “никогда не стану таким, как они” – в последующие полтора года провели меня сквозь жизнь в этой системе, и мне, хоть и в довольно помятом виде, но удалось сохранить себя, не став “таким, как они”.
Так как же быть? Как сохранить в себе человечность и не поддаться искушению конформности, искушению следования за силой группы или авторитетом лидера? Как не войти в число 65 % “убийц за компанию”?
У меня нет универсальных советов для всех и каждого, однако в моей жизни существует путеводная нить, благодаря которой я выхожу меня из тупиков лабиринта жизненных противоречий и парадоксов уже много лет. Кажется, именно тогда, в армии, я интуитивно нащупал её, а потом в течение жизни пытался опознавать, осознавать, понимать и возвращаться, возвращаться, возвращаться к ней. Эту нить я называю “присутствием”, или “бытием”.
Для удобства понимания я использую простую модель пребывания сознания в двух режимах: “режиме истории” и “режиме бытия”. “Режим истории” – это способность сознания непрерывно описывать мир, опираясь на прошлый опыт, давая оценки настоящему и прогнозировать будущее. Этот режим крайне важен для нас, людей, он порождает язык, коммуникацию, способность к самоанализу, этику, логику; из этого режима рождаются – и продолжаются, и продолжаются, и продолжаются… как личность, так и человеческая цивилизация. В определённом смысле и личность, и цивилизацию можно назвать самопишущейся историей.
Режим же бытия – это непосредственное переживание, когда вы просто осознаёте своё существование прямо сейчас, не описываете его, а чувствуете.
Мы, люди, непрерывно курсируем и переключаемся между двумя этими режимами, однако, как показывают современные нейропсихологические исследования и просто жизненный опыт, “режим жизни в истории” более привычен нам: он запускается сам собой, лишь стоит отпустить внимание, не направляя его на специально выбранный объект. Ну а чтобы задержаться в “режиме бытия” мало-мальски продолжительное время, нам необходимо тренироваться.
По неизвестным причинам стремление больше времени пребывать именно в “режиме бытия” возникло во мне очень рано в детстве и затем вело меня по жизни в поиске способов его развития. Эти способы я нашёл в практиках духовных традиций, которым с той или иной глубиной погружения следовал, но наиболее отвечающим моему запросу оказался путь дзэн, через практику которого я чувствую наиболее полную реализацию этого желательного для меня переживания реальности.
Ну хорошо, скажете вы, переключились вы из “режима истории” в “режим бытия”, и что дальше? Как это помогает сохранить в себе человечность, совесть, сострадание?
Лично мне “режим бытия” помогает в трёх аспектах.
1. Трезвление
Из “режима бытия” легче видеть относительность любой истории, и в нём труднее превратиться в фанатика. Повторю, что истории, которые мы непрерывно создаём внутри себя, описывая мир, нужны нам и как способ понимания, и как наш, человеческий, способ выживания, и как собственно способ непосредственного проживания жизни. Однако любая история годится лишь в определённом контексте, в других же бывает либо бесполезна, либо даже вредна. Попытки же создания неких окончательных, всеобъемлющих и самых “истинных” историй обычно приводят к беде, ибо не совпадают с многоконтекстуальной реальностью и наводят морок иллюзии.
Стоик Эпиктет в одной из своих бесед сказал: “Людей в смятение приводят не сами вещи, но их собственные представления об этих вещах”. Переводя его слова на свой язык, я могу сказать, что в смятение меня приводят не события, а те истории, которыми я их описываю; вернувшись же к бытию, у меня появляется шанс яснее увидеть своё чувство и эту самопишущуюся в моём сознании историю, окрашивающую событие в определённый тон. Само же событие я могу увидеть более беспристрастно и трезво.
Трезвление – термин, бытующий в практике христианского исихазма, означающий духовное бодрствование. Насколько я пониманию, практика трезвления близка различным вариантам буддийской практики осознанности. Например, один из видов практики медитации на языке пали называется “аппамада” (на санскрите “апрамада”), где “а” означает отрицание, или “не”, а “ппамада” – опьянение, беспечность, небрежность; целиком же “аппамада” означает неопьянённость, трезвость.
Когда я научился различать в своём сознании эти два режима: “истории” и “бытия”, – то не мог не заметить, насколько сильно эмоционально заряженная история опьяняет меня своим содержанием, направляя мысли, чувства и действия по строго определённому маршруту, заданному логикой этой истории. Из режима же бытия (присутствия, или трезвости) все идеи и решения, которые до этого приходили мне в голову в “режиме истории”, казались по меньшей мере странными.
Поэтому если я обнаруживаю себя в “режиме истории”, то обычно говорю себе: “Так, сейчас разговаривать с тобой не будем, ибо чего с пьяным разговаривать. Проспишься, вот потом и поговорим”. Сон же вполне можно заменить медитацией или неспешной прогулкой на свежем воздухе – это всегда несколько трезвит меня.
2. Я – это процесс превращения
– Какова одна из важнейших черт “истории”?
– Проведение границ.
История, которой личность описывает себя, отделяет эту личность от всех других, очень важна для сохранения цельности личности, а значит, и её эффективного выживания. Мне, как личности, важно различать, где кончаюсь я и начинаюсь не я, однако для экономии энергии и быстроты реагирования на вызовы этот механизм сохранения личности, который я называю “историей”, склонен избавляться от неудобных противоречий и парадоксов жизни. Избавляется он преимущественно посредством обобщения и фиксации. То есть истории важно быть стабильной и непротиворечивой, только тогда она формирует чёткую и стабильную идентичность, а все эти тонкости, нюансы, парадоксы и изменения контекста только путают историю. Тем не менее при ближайшем рассмотрении реальность всегда оказывается текучей, многоконтекстуальной, противоречивой и наполненной самыми разными оттенками смысла.
Вот один из простых и ближайших примеров, который я часто привожу. Прямо сейчас я пью чай. Чай налит в чашку, я смотрю на чашку и отличаю её от себя: я – это не чашка, чашка – это не я. И чай – это не я… Но вот я подношу чашку к губам и отпиваю… чай касается моего языка, я чувствую его вкус и аромат… затем чай протекает вниз, падает в желудок…
Внимание, вопрос: в какой момент чай из чего-то, что мною не является, становится мною? В момент попадания в рот, когда первые его ферменты начинают впитываться в стенки языка и подъязычных желёз? В момент попадания в желудок? В кровеносных сосудах? Где? Когда?
История об этом умалчивает. Умалчивает она, потому что бессильна провести чёткую границу. Единственное, что история может, это развести руками и сказать, что питие чая – это процесс превращения двух отдельностей в единство.
Процесс превращения, да! Процесс превращения, который я могу пережить в “режиме бытия”, просто чувствуя вкус чая.
Ещё один таинственный процесс превращения – это, собственно, возникновение меня как организма. Вот две клетки: материнская и отцовская, – они отдельны, они принадлежат двум разным организмам. Когда из них появляется третий организм, который я называю собой? В момент слияния этих двух клеток в одну зиготу это уже я, или ещё нет? Или, может быть, я становлюсь собой, когда у меня появляются так называемые внезародышевые органы, все эти хорионы, амнионы и желточный мешок? Желточный мешок – это я или не я? А может быть, я возникаю вместе с головным и спинным мозгом или когда у меня начинает биться сердце? Или всё-таки с первым вдохом я возникаю, когда можно прочертить ясную границу: вот один организм, под названием “мать”, а вот другой, под названием “ребёнок”?
Но даже это, даже это… уже ли это я? Вот этот полуторакилограммовый организм, со спинным и головным мозгом, с бьющимся сердцем, дышащими лёгкими, – это уже я, или я буду продолжать появляться, проявляться, становиться собой вместе с речью, вместе с памятью, вместе с задаванием себе вопроса: “Кто я?”?
Самым честным ответом на все эти мучительные вопросы снова будет: “Я – это процесс превращения”.
– Но где происходит этот процесс превращения?
– Он происходит в бытии – вот где!
Я не могу провести чётких, однозначных, раз и навсегда зафиксированных границ в этом бытии, ибо границы условны и зависят от ракурса взгляда, но я могу переживать бытие, просто чувствовать его, и всё. Чувствовать как бесконечный процесс превращения.
3. Этика присутствия
Что происходит, когда встречаются две истории? Точнее, так: что происходит, когда человек смотрит на другого исключительно из “режима истории”?
Ну, например, я – мать, а ты – ребёнок… и только. С матерями, конечно, такое редко случается, но случается. Бывает, когда человек забывает о своём и твоём бытии и превращается исключительно в функцию: “Я функционирующая мать и должна выполнять свои материнские функции по отношению к тебе-ребёнку, чтобы ты эффективно функционировал как ребёнок. Посему я должна тебя кормить, поить, выгуливать, отправлять в детский сад, в школу, в институт, водить в секцию карате, в зоопарк, в планетарий, на балет, женить или выдать замуж… Я должна, должна, должна функционировать как хорошо отлаженная машина… мать, чтобы ты, ребёнок, функционировал как хорошо отлаженный, хорошо отлаженный, хорошо отлаженный робот… ребёнок”. Такое, конечно, редко с матерями случается, но случается.
А вот с отцами народов случается сплошь и рядом.
“Нет. Я не знаю другого образа жизни. Это очень тяжело, поверьте, это “белка в колесе”. Но хотелось бы бросить, если бы я знал что-то другое. Но я в этой жизни всё время, это уже мой образ жизни. Поэтому я думал над этим. Я даже не представляю. Ну хорошо, я не президент. А что делать с утра? Я даже этого не представляю”.
– Александр Лукашенко
Отец народов функционирует как отец, а народ его тоже должен исправно функционировать как народ; а если народ вдруг разладился, то отец может его отрегулировать с помощью инструмента под названием ОМОН.
История всегда рассказывает нам об отношениях, и чаще всего – о функциональных отношениях. А вот философ Мартин Бубер противопоставил отношения “Я — Ты” и “Я — Оно” именно в контексте противоположности бытийственных отношений и функциональных. Когда я смотрю на тебя как на функцию, то ты для меня только лишь “оно”, а не “ты”. Более того, в тот момент, когда я смотрю на тебя исключительно как на функцию, как на “оно”, я сам также превращаюсь в “оно”, ибо с бытием может встретиться только бытие, а с функцией – только функция.
Разумеется, контекст функциональности в отношениях необходим, и никуда мы от него не денемся. Живя в обществе с другими людьми, мы непрерывно обмениваемся услугами, однако когда я встречаюсь взглядом с продавцом на кассе супермаркета, то, осознавая, что прямо сейчас проявляются наши с ним функциональные отношения “продавец – покупатель”, я также осознаю, что они включены в больший объём наших отношений “бытие – бытие”. Эти отношения длятся всего мгновение – пока мы смотрим друг другу в глаза, но именно в это мгновение встречаются два бытия, а не две функции. Понимаете, здесь функциональность оказывается внутри бытия, а не бытие внутри функциональности, и от смены этих позиций многое меняется в отношениях между людьми и прочими существами.
Кажется, именно в армии я впервые почувствовал, что моё внутреннее возвращение в “режим бытия” и напоминание себе, что я не функция, а проявляющееся прямо сейчас человеческое бытие, помогает мне также установить контакт с другим человеческим бытием. Конечно, это происходило далеко не всегда, тем не менее довольно часто мой взгляд из “режима бытия” останавливал занесённый для удара кулак, прекращал издевательства и открывал путь к диалогу двух людей, а не двух функций.
Татхагата против зомби
Этот текст я начал писать месяц назад, вспоминая приснившийся накануне сон о зомби, пытающемся сохранить своё бытие в неизменной форме. Скорее всего, сновидение отчасти было навеяно стремлением системы власти Александра Лукашенко остаться неизменной, однако не только этим. Любая история стремится к фиксации, ибо в сохранении цельности истории заложена её сила и власть. Та история, которую я сам рассказываю о себе, по сути, такая же, как та, что рассказывает сам себе Лукашенко. Но в отличие от Лукашенко (я, как минимум, надеюсь на это) я не верю этой саморасказывающейся и в то же время фиксированной истории о себе. Я не знаю, кто я.
Да, если я глубоко заглядываю в себя и спрашиваю: “Кто ты, я?” – то единственный честный ответ, который мне приходит, это тишина. Однако эта тишина наполнена чувством бытия. Бытия, принципиально неописуемого никакой историей, даже самой объёмной и многоконтекстуальной. Поэтому я не знаю, кто я, но я знаю, что я есть. И мне этого достаточно.
В истории человечества существовал человек, у которого я учусь. Другие его ученики задолго до меня назвали его Буддой (Пробуждённым), сам же он называл себя словом “Татхагата”, что можно перевести как “такой, как есть”, но чаще переводят как “так приходящий” или “так уходящий”. Мне кажется, это имя – Татхагата – содержит в себе всё то, о чём я сказал выше: “такой, как есть”, – это просто бытие и ничего кроме, а “так приходящий и так уходящий” означает “так меняющийся”, в том смысле, что бытие не может быть фиксированным, бытие содержит в себе все истории мира, непрерывно текущие сквозь него, где каждая история – это всего лишь угол зрения.
Хорошая новость состоит в том, что Татхагата живёт в каждом из нас. Плохая новость – в том, что в каждом из нас есть также и зомби, пытающийся остановить и зафиксировать историю, – это зомби мёртвой власти.
Был такой учитель дзэн в Китае, по имени Линьцзи, которого японцы впоследствии стали называть Риндзаем. Был он человеком крутого нрава и резких высказываний, а порой даже и бил своих учеников. Так вот, однажды Линьцзи безапелляционно заявил на своей беседе о Дхарме:
– Вы должны незамедлительно понять, что этот человек, который сейчас меня слушает, не имеет никакой формы, никаких характеристик, корней, начала, никакого “своего места” и идентификаций, но он пульсирует жизнью.
В другой же раз, собрав учеников и поднявшись на свой деревянный помост для проповедей, он произнёс:
– В этом куске сырой и голой плоти живёт подлинный человек без статуса и ранга, постоянно входящий и выходящий через врата вашего лица. Те из вас, кто ещё не узнал его, ищите, ищите!
Тут, как водится, один из монахов (видимо, кто-то из новичков) задал уточняющий вопрос:
– Учитель, скажите, пожалуйста, а кто же этот подлинный человек без статуса и ранга?
Линьцзи как ужаленный подскочил со своего места, схватил ученика за грудки и закричал ему в лицо:
– Говори! Говори!
Ученик вытаращил глаза и онемел от ужаса.
– Подлинный человек без статуса и ранга! Кусок сухого дерьма – вот кто такой подлинный человек без статуса и ранга!
На мой взгляд, Линьцзи неустанно повторял мысль Будды Гаутамы, произнесённую им в своей первой проповеди:
“Но люди любят своё место, они наслаждаются и упиваются своим местом. Людям же, которые любят, радуются и наслаждаются своим местом, трудно увидеть основу. А основа – это обусловленность, основа – это взаимозависимое возникновение”.
Те из вас, кто ещё не узнал его, ищите, ищите!
Всего вам доброго и, надеюсь, до следующих встреч.
И помните: в каждое мгновение у вас есть выбор – сделайте лучший.
А теперь идите и медитируйте!