Рецензия на жизнь
Я вглядываюсь в реальность –
Обнажённая, беззащитная, увлечённая, –
Посвящая себя всем тем, кто мне дорог.
Вся история мира ведёт к моменту сейчас.
-Мюриэл Ракейзер. Скорость тьмы
У нас в Облачной Сангхе имеется Киноклуб Негромкого Кино. С некоторой периодичностью мы смотрим это самое негромкое кино и потом пишем свои отклики на него.
На днях я посмотрел фильм “Ушедшие” режиссёра Йодзиро Такиты. Фильм японский, про японцев и Японию, со всеми вытекающими из этого факта эстетическими последствиями.
Фильм проник в меня, словно экзотическая змея, вызвав смешанные чувства: отвращение, восхищение, заворожённость красотой, заворожённость странностью происходящего, веселье, печаль – всё это приходило иногда по очереди, а иногда одновременно и создавало переживания глубины.
Фильм всколыхнул мои воспоминания и привёл к размышлениям.
Морг
Как-то сама собой вспомнилась история моих соприкосновений с мёртвыми человеческими телами.
Когда мне шёл 21-й год, я месяц проработал в морге санитаром. Я выезжал с бригадой, чтобы забрать труп с места смерти; помогал доктору при вскрытии; прибирался в зале и мыл столы после оного; дежурил ночью в морге, оставаясь один с мертвецами, запертыми в холодильнике.
То есть за тот месяц я испытал полный набор всего того, что обычно вызывает в людях сильное отвращение: зрелище разделываемого человеческого тела; зрелище разлагающегося человеческого тела; зрелище вынутых из тела внутренностей; звук жужжащей пилы, врезающейся в кость, и, конечно, вездесущий запах, от которого нельзя было отмыться, который преследует тебя везде. Ну а ночью – жуть тишины и знание того, что за стенкой лежат молчаливые, холодные бывшие люди.
Разумеется, это не было работой моей мечты. Попал я туда достаточно случайно, просто откликнувшись на предложение своего знакомого. Ну и конечно, важной частью моей мотивации было испытание себя – не тонка ли у меня кишка для такой работы.
В целом испытание я прошёл, но месяца хватило – работать было можно, однако непонятно зачем. Просто потому, что кто-то должен делать такую работу? Мне в двадцать лет этого было недостаточно, ибо были другие приоритеты, мечты и цели.
Однако я помню те способы, которыми я тогда пытался справляться с чувствами – с отвращением и метафизическим ужасом, охватывающим меня во время ночных дежурств.
Это были исключительно способы защиты и ухода от чувств: отвлечение, цинизм и алкоголь. Этими способами пользовались все сотрудники морга.
В больнице я работал в разных отделениях, в том числе и с лежачими больными, которые ходили под себя и которых нужно было беречь от пролежней. Да, такая работа тоже вызывала много отвращения, но эти люди были тёплыми, дышащими и живыми. Эти люди испытывали боль и страдание. Поэтому противоядием от моего отвращения служило сострадание. В то время я много учился именно состраданию – альтернативному цинизму, способу взаимодействия с невыносимым опытом.
Бабушка
Но встречи со смертью другие. Они вызывают другие чувства, ибо там некому больше сострадать. Я могу сострадать живому человеку, потерявшему близкого, я могу страдать сам, но я не могу сострадать умершему, потому что на том месте, где был человек, больше никого нет. Живого и страдающего человека больше не существует. Нет человека, нет страдания, нет и сострадания.
Остаётся бездонная пустота тайны. Эта чёрная дыра и манит, и ужасает. И уж конечно, она никуда не вмещается.
Постепенно я взрослел. Когда мне было 28, умерла моя бабушка. Я приехал навестить родню и пробыл с бабушкой три дня, практически не отходя от неё. На четвёртый день она ушла из жизни. В момент перехода я сидел рядом с ней, держа одну руку у неё на груди, а другую под головой.
Кажется, она испугалась в самый последний момент, и я не знаю, смог ли своим присутствием хотя бы чуть-чуть утешить её и смягчить её страх.
Сам же я испытал тогда странное переживание, как будто, идя вместе с бабушкой, сделал лишний шаг, не успев вовремя остановиться на пороге. И хотя я поспешно вернулся назад, всё же шлейф этого чувства прикосновения к чему-то недоступному для живого организма долго оставался в моей душе.
К тому времени я уже медитировал несколько лет и вообще всячески искал себя духовно. Поэтому решил последовательно и внимательно пройти сквозь весь доступный мне опыт соприкосновения со своими чувствами. Я провёл ночь рядом с телом бабушки – сидел и наблюдал сменяющие друг друга волны жути и глубокого покоя. Мне регулярно мерещилось, что бабушка начинает дышать, или шевелиться, или даже привставать с места, но все эти видения сменялись простым и ясным видением: вот стоит стол, вот на нём лежит мёртвое человеческое тело, вот сижу я, вот стены, вот потолок, пол, мебель, настольная лампа, окно, за окном темно, в темноте шуршат листья дерева – это всё! Больше ничего нет!
Неужели нет?
Но больше об этом ничего сказать нельзя, ибо это тайна.
Скелет
Позже я снова медитировал около трупа – в одном буддийском монастыре в Таиланде. Но на этот раз переживания были совсем другими. Так как труп был старым – просто скелетом, обтянутым кожей, то он не вызывал живого отклика (простите за каламбур). Вызывал он, в основном, размышления о бренности всего вообще и чувство глубокого покоя.
Я провёл в этом монастыре около трёх недель, каждый день навещая “домик с трупом”.
Монастырь находился в красивом месте на холме, возвышающемся над островом. Прямо с крыльца “домика живого тела”, в котором я жил, открывался вид на море и посёлок внизу, сам же монастырь утопал в зелени, пении птиц и стрекотании цикад. Всё вокруг было наполнено жизнью – изменчивой, пульсирующей, плодящейся, кипящей, сверкающей красками. Я смотрел на эту жизнь, любовался ею, впитывал её, чувствовал её пульсацию в своих жилах… а потом на час уходил в “домик с трупом”, где время замирало, где не происходило никаких изменений, где царил абсолютный покой – мёртвый покой.
Улица Ленина
Я провёл своё детство в маленьком городке на реке Волге.
Четырёхэтажный кирпичный дом, в котором я жил, торцом выходил на одну из главных улиц, разрезающую город пополам.
Улица носила имя Ленина.
Одним своим концом она упиралась в великую русскую реку, другим – в городское кладбище. Примерно посередине между этими полярностями находилась единственная в городе действующая церковь.
Каждый день по улице Ленина от реки к кладбищу двигались покойники. Нет, не собственным ходом – обычно их везли на автомобилях.
Во времена моего детства жизнь текла гораздо медленней, чем сейчас, особенно в маленьких городках, и людей тогда хоронили тоже медленно.
Летом, в хорошую погоду, процессии двигались по улице Ленина чинно. Впереди неспешно ехал открытый бортовой грузовик с открытым же гробом и лежащим в нём покойником. По бокам от гроба сидели близкие родственники умершего.
За грузовиком двигалась процессия горюющих людей. Кто-то нёс портрет, а если у умершего были ещё и военные награды, их тоже несли на специальных красных подушечках. Духовой оркестр, полагавшийся далеко не всем, двигался позади скорбящих, разрывая им сердца шопеновским “Траурным маршем”.
Замыкал процессию автобус, в котором ехали те, кому было трудно идти весь путь пешком.
Так как похоронного агентства в городе не было, то обычно предприятие, к которому имел отношение покойник или его родственники, предоставляло транспорт, столовую для поминок, заказывало всю атрибутику и оркестр. Помню, что однажды гроб везли в грузовике, на борту фургона которого большими буквами было выведено слово “Продукты”.
Заслышав “Траурный марш”, льющийся с улицы Ленина, мы, мальчишки, бросали свои игры, выскакивали на обочину дороги и глазели на процессию.
О чём мы думали?
Если честно, не помню. Кажется, ни о чём. В эти моменты всё будто останавливалось – даже мысль.
И всё-таки, несмотря на такие частые встречи со смертью, она оставалась непонятной и какой-то не моей. Ведь умирали в основном старики, а у меня-то вся жизнь была впереди. Я-то был полон энергии и жизненной силы. А старики, да и вообще все взрослые в принципе, были другими существами – другим видом. Мне было трудно соотнести себя с ними. Они жили в своём, взрослом мире – жили, работали, праздновали, рожали детей, воспитывали их, старели и умирали. У них были свои, взрослые заботы, а у меня свои – детские. Мы жили в разных мирах, едва соприкасавшихся.
Первый раз смерть очень остро коснулась меня персонально, когда умерла девочка из нашей школы. Она была на год младше меня. Умерла глупо, отравившись консервированными грибами.
Вот тогда и мы, дети, шли за гробом.
Вот тогда оркестр играл для неё и для нас – для детей.
Он играл прямо для меня.
Вот тогда моё сердце впервые разрывалось от нелепости и трагичности жизни.
Вот тогда я представил себя лежащим на этом грузовике, торжественно увозящем меня в последний путь от текущей реки жизни непонятно куда.
Индия
Впервые я увидел индийский ритуал похорон в Бодхгайе – легендарном месте пробуждения Будды Гаутамы.
Утром, выйдя из храма Махабодхи после медитации, мы с М. сначала услышали звук барабанов, а потом и увидели вывернувшую из-за поворота похоронную процессию. Эта процессия сильно отличалась от тех, что я видел в России: люди были серьёзны, сосредоточены, но на их лицах не было скорби. Двигались они решительно и довольно быстро. Впереди шагали барабанщики, задавая боем энергичный ритм, за ними жилистые мужики несли на руках открытый гроб, увешанный гирляндами цветов, за гробом шли прочие сопровождающие люди, в руках каждого из них были дрова. Вся процессия двигалась стремительно.
Мы с М. без долгих размышлений пристроились к её хвосту.
Но идти пришлось недалеко.
Мы дошли до берега реки; процессия спустилась к ней, мы же присели на крутом берегу. Зимой река Фалгу, или Ниранджана, полностью пересыхает, так что от неё остаётся только песчаное русло. Именно там, посередине этого русла, уже были сложены дрова для костра. Когда процессия достигла места сожжения, гроб установили сверху дровяной конструкции, сопровождающие люди тоже пристроили куски дерева, принесённые с собой, брамин прочитал молитвы или гимны на санскрите, совершил недолгий ритуал (так как мы, решив не лезть в чужое пространство, расположившись поодаль, на берегу реки, я не смог разглядеть всех подробностей), и затем дрова заполыхали.
Мы сидели и смотрели, как в дыму исчезает тело бывшего человека и как сам дым растворяется в небе. Люди, стоявшие вокруг костра, были молчаливы и сосредоточены. К ним было подошла профессиональная плакальщица и завыла, но на неё замахали руками и она побрела восвояси, к другому такому же костру, полыхающему в отдалении.
Скорость тьмы
Уже потом, когда церемония закончилось и мы отправились к себе в отель, я подумал, насколько способ захоронения мёртвых влияет и на отношение к ним людей в данной культуре, и на появление определённой мифологии, и на устройство жизни в целом.
Вообще, человеческое отношение к своим мёртвым собратьям – одно из главных наших отличий от прочих животных на планете. Никто, кроме нас, не замечен в специфическом ритуализированном прощании с умершими сородичами. Биологи время от времени подозревают в этом то слонов, то ворон, но никаких твёрдых доказательств того, что животные хоронят своих мертвецов, так и не появилось.
Однако с нами всё ясно: граница жизнь-смерть была чрезвычайно важна для людей на протяжении всей истории, и её значимость, разумеется, не умаляется и сейчас.
Думаю, в корне этих ритуальных процедур перехода лежит наше переживание бытия и времени в целом: мы появляемся откуда ни возьмись, длимся во времени и потом так же внезапно исчезаем. Что было до – и было ли, что будет после – и будет ли, покрыто непроглядным мраком.
И проблема тут именно в этом контрасте света сознания и тьмы бессознательного. Проблема в нашем самосознании: вот я есть, но понимаю, что когда-то меня не было и когда-нибудь не станет; вот есть другой – его раньше не было, но теперь он появился… вот он со мной сейчас, его бытие касается моего бытия… и вот он исчез – моё бытие осталось, а его бытие превратилось в небытие: как это возможно?
Эта проблема ясного переживания бытия и невозможности переживания небытия и завораживает нас своей тайной и вызывает глубокую экзистенциальную тревогу (самую глубокую из всех возможных, очевидно).
Символ, ритуал, создание истории – это всё наши способы справиться и с тайной, и с неопределённостью, и с экзистенциальной тревогой.
Если мы не можем знать, то нужно придумать. Как написала Мюриэл Ракейзер в своём стихотворении “Скорость тьмы”: “Мир состоит из историй, а не из атомов”.
Всю свою историю человечество, всматриваясь во тьму небытия, придумывает истории о какого-то рода бытии – там, в этом непроглядном мраке. Человеку невыносимо просто оставаться с тайной, ему во что бы то ни стало требуется осветить мрак тайны светом сознания и увидеть всё, как есть, а если это невозможно, то он будет выдавать привидевшиеся ему картины за реальность.
И не просто выдавать, а искренне верить в них, потому что не верить просто невыносимо.
Зомби-апокалипсис
И вот после этих индийских похорон я шёл и думал, насколько сам способ похорон создаёт “историю посмертного бытия”.
Мне кажется, что, например, вся наша нынешняя западная кино-поп-мифология о зомби, восставших и ходячих мертвецах – это результат нашего способа хоронить мертвых.
Ведь что мы делаем? Вот человек умер, то есть из субъекта – живого, цельного, активного, с которым можно устанавливать равноправные отношения, он превратился в объект – в вещь, которую можно передвигать, расчленять, которой можно всячески манипулировать без какого-либо её на то согласия. И кстати, в вещь весьма скоропортящуюся.
Это преображение живого в неживое шокирует нас и, как было сказано выше, заставляет предпринять срочные меры не только прагматичного характера, но и символического.
И что мы делаем, на условном Западе?
Мы создаём специальный домик для умершего под названием “гроб” и отвозим его в специальный город мёртвых под названием “кладбище”. В этом городе мы помещаем домик под землю – достаточно глубоко, чтобы покойник там покоился и наружу ему выбраться было бы весьма затруднительно. И потом мы время от времени приходим в этот город мёртвых, чтобы навестить покойника, живущего там какой-то своей загадочной мёртвой жизнью.
То есть в этот ритуал мы заворачиваем всю амбивалентность нашего отношения к смерти: человек вроде и закончился, но в то же время как-то и продолжается – во всяком случае, мы очень хотим, чтобы он продолжался. Однако вместе с этим мы ужасно боимся его такого нового вида – мёртвого, объектного, поэтому, с одной стороны, мы создаём ему условия для “жизни” – предоставляем жилплощадь, но с другой – всячески препятствуем его выходу за её пределы: забиваем гроб огромными гвоздями, а потом ещё и погружаем его на три метра под землю, чтобы шансов выбраться у него совсем уж никаких не было.
Однако страх-то нас так и не отпускает, ибо он там, мертвец-то, – он живёт там какой-то своей непостижимой мёртвой жизнью… и иногда навещает нас в жизни нашей – жизни живой.
Преимущественно это случается во снах.
Я помню, как мой погибший друг регулярно приходил ко мне во снах примерно в течение четырёх лет после своей смерти.
Когда он погиб, меня не было рядом с ним, и только спустя пару недель я смог посетить его могилу.
А потом он начал мне сниться.
Причём сон всегда был одним и тем же – он приходил ко мне в комнату и молча сидел там. И от него пахло землёй.
И я помню, что в этих снах основным моим чувством была неловкость, и из сна в сон я повторял примерно одно и то же: “Послушай, ну ты же умер, ну зачем ты тут сидишь, перед людьми же неудобно”.
А он продолжал молча сидеть.
Мне понадобилось примерно четыре года на отпускание моего друга, я помогал себе специальными процессами, медитациями и ритуалами, и таки да, через четыре года он перестал мне сниться и в моей душе остался лишь свет.
Сны – это канал для нашего личного бессознательного, а вот кино и страшные истории – представители общественного. И тут, хотя фантазии всегда вроде бы есть где разгуляться, основа сценария этой истории обычно одна и та же: мёртвые по каким-то причинам вламываются в жизнь живых. Их цели непостижимы, и с жизнью живых они абсолютно несовместимы, поэтому любыми средствами их нужно загнать обратно в их мир.
В большинстве историй, хоть и с большим трудом, но героям это удаётся сделать. Таким образом хрупкое равновесие между мирами бытия и небытия восстанавливается.
Это, как я сказал, у нас, на Западе. Но когда я сидел на берегу высохшей реки и смотрел, как тает в огне тело этого незнакомого мне человека, я испытывал светлое и поистине небесное чувство. Я видел, как чья-то индивидуальная жизнь медленно превращается в пространство. Человек уходил не в какое-то определённое место, а становился всем, что есть. Его индивидуальное бытие не продолжалось где-то за недоступным моему восприятию порогом, а растворялось в бытии всей вселенной. И это происходило на моих глазах.
Ушедшие
У меня есть товарищ, которому недавно перевалило за тридцать и который никогда не видел мёртвого человеческого тела. И он не одинок – таких людей всё больше и больше: наш мир, становясь всё более безопасным, становится также и более стерильным. В целом это, разумеется, лучше, чем антисанитария, и, скорее всего, уже не за горами время, когда мы окончательно перейдём в цифровое, бестелесное состояние.
Но пока…
Пока у нас есть земные, плотные, плотские тела, пока бытие и небытие друг за другом следуют, думаю, нам нужно как-то соотноситься с фактом смертности и со всеми сопутствующими этому факту обстоятельствами. Отсекание одного из определяющих нашу жизнь опыта не делает нас сверхлюдьми – скорее, наоборот: слегка лишает нас человечности. Ну, так мне кажется.
Если вы захотите смотреть с нами фильмы, медитировать, читать и писать стихи, и вообще дышать одним небом, то заглядывайте в Облачную Сангху.
Расписание моих программ:
Музыка к фильму “Ушедшие”. Joe Hisaishi, London Symphonic Orchestra Melodyphony.
https://www.youtube.com/watch?v=F5BP57OHwYk
Всего вам доброго, и надеюсь, до следующих встреч.
И помните: в каждое мгновение у вас есть выбор – сделайте лучший.
А теперь идите и медитируйте!